В середине сентября мне предложили полететь в Азербайджан. Большая депутация поэтов, переводчиков и драматургов из разных союзных республик отправлялись в шестидневную поездку – практически по тем местам, где разворачивались главные события «моей» эпохи: иранцы тихо отступали и копили злобу, Обресков доносил, солдаты гибли, армян переселяли в Карабах, а Грибоедов продвигался по служебной лестнице, стал послом в Тебризе, услаждал своими вальсами беременную юную жену, пока не погиб в Тегеране. По итогам поездки мне предстояло изготовить трехминутный репортаж. Три минуты! всего три минуты. Недорогая плата за прекрасную неделю.

Рейс был ранний, утро свежее, я заранее спланировал прогулку – и еще в Москве запасся картой города. Но пока мы добирались до гостиницы, воздух стал тяжелым, непрозрачным, как будто вернулся июль. Я заставил себя доползти до базара, сфотографировал забавную табличку «На территории рынке ход разрешено с 6-00 ч.», осмотрел авангардную Девичью Башню и аляповатый дом Гаджинского, в стиле старых театральных декораций, окунулся в усталое море, после которого на коже остался красноватый налет. И уныло поплелся обратно.

Зато в кафе перед гостиницей нашелся свободный столик, в густой спасительной тени. Играл прекрасный тихий джаз. Я заказал себе черного чаю, тарталетку с паюсной икрой. Передо мной была огромная безжизненная площадь; воздух дрожал и слоился, как над раскаленной газовой горелкой. Я стал глазеть по сторонам, стараясь выглядеть расслабленно-ленивым, как положено бакинскому аборигену.

Официант принес мне заварочный чайник, блюдечко прозрачного варенья из черешни, поставил хрустальный стаканчик с нежными округлыми боками. И зачем-то рюмку коньяку, а к ней целлюлитный лимон, порезанный толстыми дольками и посыпанный белым и черным.

– Это что? – спросил я удивленно.

– Коньяк «Ширван». И николашка, – с еще большим удивлением сказал официант.

– Какой такой Николашка? И для чего коньяк? Я не заказывал. Вы же сами видите – жара!

Официант взглянул в засаленный блокнотик, убедился, что все перепутал, но решил позиций не сдавать.

– Айэээ, – воскликнул он. – Айэээ! Товарищ, какая жара? Этот «Ширван» такой коньяк, от него такой прохлада, мммммм! А николашка любимый закуска царя, Николай Второй, знаешь? Справа сахар, слева кофэ-э, мммммм!

И в одну секунду испарился, чтобы я не отменил заказ.

Пришлось мне попробовать этот «Ширван». Никакой прохлады он, конечно, не дарил, но зато обдавал густотой. Это был особенный коньяк. Не жестковатый грузинский, не утонченный армянский, не сладкий молдавский, не плотный кизлярский. А ночной, опасный и смолистый. Нефтяной. Пить его было чуть страшно, он обжигал дыхание, обволакивал нёбо, просачивался в кровь, манил. Ого-го-го. Точнее, вправду мммммм! А лимон, пропитанный сахарной пудрой и молотым кофе, лишь усилил этот грозный привкус.

– Принесите еще пятьдесят. С николашкой. И, пожалуй, порцию икры.

– Ааа, хорошо…

5

Ко входу в гостиницу подрулила серая «Волга».

Проворный сотрудник Минкульта выкатился кубарем с переднего сиденья и распахнул заднюю дверцу. Прибыла литературная номенклатура? Машина дрогнула; из салона выпростались толстые ноги в коротковатых бежевых брюках. Человек массивно распрямился. Нет, подумал я. Он не начальник. Это просто вольготный писатель. Тяжело ему таскать большое тело. Лицо крупное, кожа землистая, мясистый нос картошкой. Подглазья набрякли, глаза гриппозно блестят. Улыбка нервная, пальцы чуть подрагивают. Сколько ему лет, непонятно. Можно дать и сорок, и шестьдесят. Кажется, еще вполне молодой, а вроде бы уже и старый. Явно никогда не жил анахоретом.

Солнце обожгло богатыря; он сделал быстрый шаг навстречу тени и оказался возле моего столика. Посмотрел мне в глаза с любопытством и спросил неожиданно высоким голосом:

– Что пьем, землячок?

– Пьем коньяк. А вы из писательской группы?

– Так точно. Вы тоже? – Физиономия гиганта изменилась. Толстые губы расползлись в подчеркнуто приязненной улыбке. – Понимаем-с. Перестройка, ускоренье… Еще семидесяти нет, а уже писатель… Нас в начинающих держали лет до сорока, а тут…

– Нет-нет, мы что, мы люди маленькие, журналисты, наше дело рассказывать про вас, творцов. Хотите коньячку?

Человек как будто испугался, отмахнулся обеими руками.

– Ни в коем случае. Лучше пойду подремать. Кстати, представлюсь: Юмаев. Я, чтоб вы знали, поэт: есть такая работа, стихи писать.

Ревность его улетучилась, вернулось выражение болезненной заинтересованности. Журналист? Хорошо. Это можно.

– А меня зовут Аверкиев, Андрей, – ответил я с ехидцей. – Служу на радио. Такая есть работа – делать про вас репортажи. Адьё!

6

Ранним вечером в мой номер постучали. На пороге стоял заспанный Юмаев; на толстой щеке отпечатался след вафельного полотенца.

– Неужто трудитесь? Герой. А меня вот разморило. Вышел из ванной, прилег на секунду, будильник забыл завести, и теперь не усну, буду шастать. Надо было сесть работать – вот как вы. А что это у вас? – Он бесцеремонно полистал страницы. – Авто-ре-фе-рат? Солидно, солииидно. Не желаете, Аверкиев, пройтись? Солнце вроде бы уже садится, полегчало. Как, пожертвуете авто-ре-фе-ра-том?

Мы, дескать, серьезные люди, стишки сочиняем, а вы… Но я решил не обращать внимания, потому что устал от работы – а тут прекрасный повод для безделья.

Город погружался в сумерки; солнце прикрутили, как фитиль, стало заметно прохладней. Мы вышли на длинный приморский бульвар. Здесь пахло печеным каштаном, шашлыком и разогретым медом. Под фонарями, на скамейках восседали дядьки в потертых темных пиджаках и белых рубашках с выпущенным воротом; кто-то играл в шахматы, кто-то резался в нарды, были слышны азартные выкрики: «счет 1:1, ягана, б’ть».

Набежал мгновенный ветер, рябь восторженно понеслась по каспийской воде – сразу во все стороны, и замерла еще внезапнее, чем побежала.

Мы шли, болтая обо всем и ни о чем. А вот у вас… а вот у нас… а где учились. Иногда Юмаев останавливался, рыхло кашлял, сплевывал мокроту, издавал своим тоненьким голосом странные звуки: «эммм… эээ», как тенор на распевке. Жевал губами, крякал – и продолжал движение. Он, конечно, ждал моих вопросов: дескать, что-то случилось, Юмаев? Вы хотели мне о чем-то рассказать? Но паса я ему не подавал. Еще чего. Заведет унылую шарманку, гений, интриги, толпа. И почему я должен это слушать? Потому что я убогий журналист? И пока не состоявшийся историк? Еще – стыда не оберешься! – станет декламировать стихи…

Он опять притормозил, прокашлялся, пропел свое «эммм… эээ». И неожиданно продолжил:

– Знаете, Андрей, что я вам скажу?

– Не знаю.

– А я скажу я вам, что лучший на свете молочный коктейль делают на Парапете. Пойдемте, я вас приглашаю!

– А что такое парапет? И откуда вы знаете город?

– Парапет? Это лучшая площадь на свете. А посередине этой лучшей площади имеется кафе «Наргиз».

– Тоже лучшее на свете?

– Как же иначе! Только пойдем кругалями, не против?

Мой вопрос о городе он пропустил мимо ушей.

7

По пути мы обогнули сквер, заглянули в миленький киношный дворик, где по всему периметру второго этажа раскинулся резной балкончик. В центре двора, за длиннющим столом разновозрастные женщины лепили что-то мелкое из фарша, а мохнатые мужчины в майках играли в медленные нарды. Торопливо, для порядку, осмотрели симпатичный караван-сарай и несоразмерно долго постояли у армянской церкви. Толстомясый Юмаев пыхтел, любовался. Наконец, мы добрались до шумной площади. Сладкозвучный голос самого известного советского певца Бюль-Бюль Оглы выводил рулады: «Ты должнааа остаться, должен яааа уйти…». По площади фланировали парочки – молодые люди в пиджаках, при тонких галстуках, и девушки, одетые по вольной южной моде: с гофрированными юбочками и обжигающими голыми плечами.