Устав от собственных стихов, поэты перешли на классику. Мандельштама сменял Пастернак, Цветаеву теснил Волошин. Но поперек «Поэмы без героя» на лоджию эффектно выступил Эрденко. (У него был концерт в филармонии, поэтому его везли отдельно.)

– Как прошло? Зрители хоть были? – злобно кольнул Шапалинский.

Эрденко, не присаживаясь и не отвечая, посмотрел на всех внимательно и раздраженно, оценил сложившуюся обстановку, взял в одну руку бутылку «Столичной», в другую – красное десертное вино и опытным жестом наполнил глубокий фужер до краев. Поднял его, посмотрел на просвет, произнес:

– Ваше драгоценное здоровье!

И выпил очень крупными глотками. Якобашвили неприязненно следил; кадык его ходил, как бы повторяя полновесные глотки Эрденко.

Мстислав пристукнул бокалом, грузно сел и оказался слишком близко к Лоле.

– Вот так, – сказал он гордо. И с нажимом повторил: – Вот так!

Оторвал от кисти виноградину, бросил в рот, и, давя ее языком и причмокивая, слишком внятно и трезво продолжил:

– Зал был полон. Впрочем, по-другому не бывает.

После чего налил еще фужер и с такой же равномерной страстью выпил. Порозовел, в глазах образовался блеск.

– Самвел-джян! – утрируя армянский акцент, обратился он к классику.

– Что надо? – строго спросил Самвел, не поворачивая головы.

– Вот скажи мне, Самвел-джян! – Эрденко почувствовал, что все внимание переключилось на него. – Скажи мне, старому народному артисту, это ты принимал на Верховном Совете закон против пьянства?

– Я, – еще строже ответил Самвел.

– А зачем ты это сделал, Самвел?

Толстые края ушей Самвела побагровели. Он вскочил и, тыча в свой депутатский значок, прорычал:

– Я этот закон для тебе принимал. Не для себе!

И ушел, саданув балконной дверью.

– Таак, номер первый отстрелялся, – почти любовно констатировал Эрденко.

И принялся за Шапалинского.

– Что, минчанин, развлекали девушку? Стихи читали? Лола, Шапалинский вам читал?

– Ой, – сладким голоском наябедничала Лола. – Читал, Мстислав Романович! Читал. И не только он. Якобашвили тоже.

Стрельнула глазами в мою сторону, мол: оценил? – и замерла с невинным видом.

– А журналист не читал?

– Нет, журналист не читал. Он не умеет. Правда, журналист?

– Куда уж нам.

– А они, – возмутился Эрденко. – Они, по-вашему, читать умеют? Подвывают, тянут гласные… поэты. Давайте лучше я стихи прочту. Вы, Лолочка, какие любите?

– Душевные, – с кокетливой издевкой отвечала Лола.

Эрденко развернулся и уперся в Лолу острыми коленями.

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною… А? как сказано? Обнял эти плечи… за спиною…

Он замолчал, нашарил в боковом кармане трубочку, табак и спички; не отрывая глаз от Лолы, закурил. И только выпустив витиеватый сизый дым, продолжил:

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною…

Читал он, между прочим, хорошо. Низкий уверенный голос осторожно огибал захлесты стихотворных строчек, если нужно – пригашивал бойкую рифму. Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость…

Шапалинский сжался и крутил свой перстенек с неутолимой яростью, как будто закручивал гайку. Трубочный табак приятно пах сушеной вишней, море издавало горький запах соли, Якобавшили и Эрденко препирались, Бродский сдался на милость Ахматовой, Ивана Жданова выталкивал Алеша Парщиков, поперек густых металлургических лесов вставали женщины, сырой земле родные, Лола дразнила мужчин, Эрденко неустанно наливал и не пьянел. Как было принято в те годы, в разговор подмешалась политика – как «Столичная» в густую «Шамахы». Обсудили меченую лысину генсека, сошлись на том, что скоро будет рынок, Советский Союз обновится, появится много товаров, но для этого придется потерпеть… Перескочили на судьбу Юмаева; версий было много, толку мало; Якобашвили притворно качал головой.

Когда Эрденко положил ладонь на Лолину приятную коленку, Шапалинский взвился воланчиком – «я устал, простите!» – и вышел вон.

– Номер два готов, – сказал Эрденко трезвым голосом.

Мы остались вчетвером. Раздраженное веселье охватило нас.

– Лола, вы в детстве играли в бутылочку? – спросил обнаглевший Мстислав и протянул переспелую грушу.

Лола откусила, хлюпнув; сок потек по ее подбородку, губы сделались сладкие, хищные.

– Играла.

– А не хотите повторить сейчас?

– А вам, Мстислав Романович, не поздно? – немедленно спросил Якобашвили. – Внуки небось, все такое?

– Старый конь борозды не испортит.

– Но ведь глубоко не вспашет?

– Так-так, – сказала Лола. – Пошлости начались. Спасибо за чудесный вечер, я пошла.

– Лола, позвольте вас проводить, – галантно предложил Эрденко и глотнул своей горючей смеси.

– Как бы мне самой вас провожать не пришлось, Мстислав Романович. Да и вы, Якобашвили, не того-с. Пускай меня Аверкиев проводит. Тем более, идти недалеко. По лестнице вниз и направо.

13

Лола оказалась девушкой податливой – и непреклонной. Она легко дала обнять себя за талию; мы шли по мокрому тяжелому песку и говорили всякие ничтожные слова. Покинув зону общей видимости, остановились. Лола закинула голову, насмешливо произнесла – «луна!» – и раскрыла губы. Подбородок был липкий, от нее пахло виноградом и портвейном, но целовались мы самозабвенно. Потом, не помню как, мы очутились в номере у Лолы, она лежала на скрипучей пружинной кровати, я сидел на жестком стуле; целоваться стало неудобно, однако ничего другого мне в ту затянувшуюся ночь не предложили.

14

Утром я проснулся у себя – с тяжелой головой, разбитый. Настроение было плохое. Я совершенно не планировал крутить роман с донецкой поэтессой и не понимал, зачем повелся на дешевое кокетство.

Комары обреченно дремали на стенах, простыни были сырыми от пота; на поселок надвигалась духота. В пустой столовой пахло хлоркой, подгоревшей кашей и омлетом. Завтрак был давно окончен, повара гремели сковородками, собирались готовить обед. Выклянчив у них заветренного сыру и остывшего разжиженного чаю, я вышел на закрытый пляж, похожий на империю в миниатюре. Рядом с Улдисом, латышским переводчиком, лежал грузинский драматург Армаз, армянская писательница Анаит о чем-то увлеченно спорила с молдавским литсотрудником Еуженом, а казахские поэты, положив животы на колени, расписывали пулю на троих.

Лола, не скрывая превосходства, устроилась на полотенце вниз лицом и дерзко расстегнула клетчатый купальник. Рядом с ней стояло детское ведерко; в нем плавали гроздья кишмиша. По бокам, как денщики при генерале, сидели Шаполинский и Якобашвили. На мое приветствие они ответили сквозь зубы, а Лола равнодушно помахала ручкой – и снова погрузилась в полусон.

Нам было нечего сказать друг другу. Мы молчали. Волны были плоские и темные, как напластования слюды. Брезгливо встряхивая лапками, вдоль кромки бродили бакланы.

– Здравствуйте! – раздался сладкий низкий голос.

Лола птичьим движением свела руки за спиной и застегнула лифчик. Мы оглянулись: это был Джафар. В начищенных ботинках и в костюме.

– Якобашвили, вы мне будете нужны. Извините нас, товарищи, мы отойдем, оргвопросы обсудим.

Якобашвили молниеносно облачился; они с Джафаром сели в пыльную машину и умчались.

– Куда это они? – спросила Лола.

Вчера она была тревожна и заботлива, сегодня совершенно равнодушна.

– Наверное, Юмаева нашли, – предположил Шаполинский. – В вытрезвителе каком-нибудь.

– Юмаев ничего не пил, – ответил я.

– А вы откуда знаете? – Лола соизволила открыть глаза.

Я рассказал о телефонном разговоре.

– То есть вы знали? И не сказали никому? И даже мне?

– Ну простите дурака. Просто к слову пришлось. И почему на вы?

– А потому. И не спорьте со мной.